А что касается чувства вины, которое испытывал Робинетт Броудхед…
В.: Мне было интересно, когда ты вернешься к этому. Позволь сделать предложение. Почему бы не дать самому Робину Броудхеду возможность высказаться?
О.: Отличная мысль! Небо свидетель, он специалист в этом вопросе. Итак, действие начинается, процессия движется… представляю вам Робинетта Броудхеда!
Такую информацию мне предоставлять легче всего.
…Конфликт из-за острова Доминика, сам по себе ужасный, был разрешен за семь недель, так как и Гаити, и Доминиканская Республика стремились к миру и хотели восстановить свою разрушенную экономику. Следующий кризис, который предстояло разрешить Секретариату, давал надежду, но в то же время был связан с самой серьезной угрозой для всеобщего мира. Я имею в виду, разумеется, открытие так называемого астероида хичи. Хотя было давно известно, что опередившие нас в технологическом отношении чужаки посещали Солнечную систему и оставили некоторые ценные артефакты, открытие небесного тела с десятками функционирующих космических кораблей было совершенно неожиданным. Корабли были, конечно, бесценны, и все вышедшие в космос члены ООН предъявили на них свои права. Не буду рассказывать о напряженных тайных переговорах, которые привели к созданию пятью державами Корпорации «Врата» – с ее созданием перед человечеством открылись новые горизонты.
Воспоминания Мари-Клементин Бенабуше, генерального секретаря ООН.
Прежде чем меня расширили, я почувствовал то, что не испытывал уже тридцать лет, и сделал то, на что не считал себя уже способным. Отправил свою жену Эсси в город совершить обход ее предприятий. Во все коммуникационные системы дома дал команду «Не беспокоить». Вызвал свою информационную систему (и друга) Альберта Эйнштейна и отдал ему приказы, от которых он нахмурился и начал сосать свою трубку. И вот все в доме стихло. Альберт неохотно, но послушно отключился, я удобно лежал на диване в своем кабинете, из соседней комнаты негромко доносился Моцарт, в воздухе пахло мимозой, свет был приглушен – и вскоре, говорю я, я произнес имя, которое не произносил уже десятилетия. «Зигфрид фон Психоаналитик, я бы хотел с тобой поговорить».
На мгновение мне показалось, что он не появится. Но вот в углу комнаты, возле увлажнителя, возникла туманная дымка, что-то блеснуло, и он уже сидит передо мной.
За тридцать лет он нисколько не изменился. На нем темный плотный костюм, такого же покроя, как на портретах Зигмунда Фрейда. На пожилом, ничем не примечательном лице не прибавилось ни морщины, глаза все так же блестят. В одной руке блокнот, в другой – карандаш, как будто ему нужно делать записи! И он вежливо сказал:
– Доброе утро, Роб. Я вижу, вы отлично выглядите.
– Ты всегда начинаешь с того, что пытаешься вселить в меня уверенность, – говорю я, и он слегка улыбается.
Зигфрид фон Психоаналитик на самом деле не существует. Это всего лишь психоаналитическая компьютерная программа. Физического существования у него нет; то, что я вижу, – только голограмма, а слышу я синтезированную речь. У него даже имени нет, потому что Зигфридом фон Психоаналитиком его назвал я несколько десятилетий назад: я не мог тогда разговаривать с машиной, не имеющей имени.
– Вероятно, – задумчиво сказал он, – вы меня вызвали, потому что вас что-то тревожит.
– Совершенно верно.
Он с терпеливым любопытством взглянул на меня; в этом он тоже не изменился. Сегодня у меня много гораздо более совершенных программ – или, вернее, одна из моих программ, Альберт Эйнштейн, настолько хороша, что об остальных я и не думаю, – но Зигфрид все-таки тоже неплох. Он всегда ждет, не торопит меня. Знает, что нужно время, чтобы то, что таится в моем сознании, обрело словесную форму.
С другой стороны, он не позволяет мне просто мечтать.
– Можете вы сказать, что вас тревожит в данный момент?
– Многое. Разное, – отвечаю я.
– Определитесь, – говорит он. И я пожимаю плечами.
– Мир очень беспокоен, Зигфрид. Со всем тем хорошим, что происходит, почему люди… О, дерьмо! Я опять начинаю, верно? Говорю о мелочах, а не о главном.
– Неплохо, Робин. Не хотите ли сказать мне, что для вас главное?
– Хочу. Так хочу, что, мне кажется, сейчас заплачу. А я уже давно этого не делал.
– Вы очень давно во мне не нуждались, – замечает он, и я киваю.
– Да. Совершенно верно.
Он ждет немного, медленно вертя карандаш в руке, сохраняя выражение вежливой дружеской заинтересованности, то самое не осуждающее выражение, с каким я всегда его вспоминал между сеансами, потом говорит:
– То, что на самом деле беспокоит вас, Робин, глубоко скрыто и трудно формулируемо. Вы это знаете. Мы это видели вместе – много лет назад. Я не удивлен, что вы все эти годы не испытывали во мне потребности, потому что, очевидно, жизнь ваша складывалась хорошо.
– Да, очень хорошо, – соглашаюсь я. – Наверно, гораздо лучше, чем я заслуживаю… – Стоп! Говоря это, я обнаруживаю скрытое чувство вины? Чувство неадекватности?
Он вздыхает, но продолжает улыбаться.
– Вы знаете, я предпочитаю, чтобы вы не говорили как психоаналитик, Робин. – Я улыбаюсь ему в ответ. Он ждет некоторое время, потом продолжает: – Посмотрим на нынешнюю ситуацию объективно. Вы приняли меры, чтобы нам никто не помешал – или не подслушал? Не услышал того, что не предназначено даже для ушей ближайшего друга? Вы даже приказали Альберту Эйнштейну, своей информационной программе, не регистрировать этот разговор, не включать его ни в какой банк данных. Вероятно, вы собираетесь сказать нечто очень личное, сокровенное. Может быть, вы стыдитесь этого вашего чувства. Что скажете, Робин?
Я откашливаюсь.
– Ты это точно подметил, Зигфрид.
– Так что же вы хотите мне сообщить? Можете сказать это?
Я решаюсь очертя голову:
– Ты, как всегда, прав, могу! Очень просто! Очевидно! Я чертовски старею!
Так лучше. Когда трудно сказать, просто скажи. Это одна из тех простых истин, что я узнал в далекие дни, когда трижды в неделю изливал свою боль перед Зигфридом, и это всегда действовало. И, сказав, я чувствовал себя очищенным – ну, не счастливым, проблема все-таки не решена, но клубок зла вышел из меня. Зигфрид молча кивает. Смотрит на карандаш, который вертит в руках, ждет, чтобы я продолжил. А я знаю, что худшее позади. Я знаю это чувство. Хорошо помню по давним бурным сеансам.
Теперь я не тот, что тогда. Тот Робин Броудхед испытывал сильнейшее чувство вины, потому что оставил любимую женщину умирать. Теперь это чувство вины давно исчезло – и помог мне в этом Зигфрид. Тот Робин Броудхед так плохо о себе думал, что не верил, будто кто-то может отнестись к нему хорошо, и у него было мало друзей. Теперь они у меня есть. Десятки! Сотни! (О некоторых из них я собираюсь вам рассказать.) Тот Робин Броудхед не мог принять любовь, а я уже четверть века состою в прекрасном браке. Так что я совсем другой Робин Броудхед.
Но кое-что никогда не меняется.
– Зигфрид, – говорю я, – я стар. Я скоро умру, и знаешь, что больше всего меня выводит из себя?
Он поднимает взгляд от карандаша.
– Что, Робин?
– Я недостаточно взрослый, чтобы быть таким старым!
Он поджимает губы.
– Не хотите ли объяснить это, Робин?
– Да, – говорю я, – хочу. – Кстати, дальнейшее совсем легко, потому что я немало об этом думал, прежде чем вызвать Зигфрида. – Я думаю, это связано с хичи, – говорю я. – Дай мне закончить, прежде чем скажешь, что я спятил, ладно? Как ты помнишь, я принадлежу к поколению, открывшему хичи; мы росли среди разговоров о хичи; у хичи было все, чего не было у людей, и они знали все, чего не знают люди…
– Хичи не были такими совершенными, Робин.
– Я говорю о том, как казалось нам, детям. Хичи были страшные, мы пугали друг друга, что они вернутся и возьмут нас. И больше всего – они нас настолько опередили, что мы не могли с ними соревноваться. Немного вроде Санта-Клауса. Немного как те насильники-извращенцы, которыми нас пугали матери. Немного как Бог. Ты понимаешь, о чем я говорю, Зигфрид?